М.Л.ПОЛИЩУК. HOLOSOPHY – МУДРОСТЬ ОТЧАЯНИЯ - Выдающиеся ученые МГИМО - А. Ф. ШИШКИН - Основы политической теории - Право на vuzlib.org
Главная

Разделы


Политические войны
Политика в разных странах
Основы политической теории
Демократия
Революция
Анархизм и социализм
Геополитика и хронополитика
Архивы
Сочинения

  • Статьи

  • «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 20      Главы: <   9.  10.  11.  12.  13.  14.  15.  16.  17.  18.  19. > 

    М.Л.ПОЛИЩУК. HOLOSOPHY – МУДРОСТЬ ОТЧАЯНИЯ

    Человеку и учителю, Александру Фёдоровичу Шишкину, глубокая образованность и высокие нравственные качества которого позволяют причислить его  в наше непростое время к немногочисленной плеяде истинных мудрецов.

               «Предположим, что некий беспристрастный наблюдатель сидит на какой-нибудь другой планете, скажем, на Марсе и наблюдает социальное поведение людей  с помощью зрительной трубы, увеличение которой слишком мало, чтобы узнавать отдельных людей и прослеживать их индивидуальное поведение, но вполне достаточно, чтобы наблюдать такие  крупные события, как переселение народов, битвы и т.п. Ему никогда не пришло бы в голову, что человеческое поведение  направляется разумом или, тем более, ответственной моралью… Предположим теперь, что наш наблюдатель - инопланетянин – это опытный  этолог… Тогда он неизбежно должен сделать вывод, что с человеческим обществом  дело обстоит точно так же, как с обществом крыс, которые  тоже социальны и миролюбивы внутри замкнутого клана, но сущие дьяволы по отношению к сородичу, не принадлежащему к их собственной партии».

                Однажды эсэсовский врач доктор Пфанненштиль посетил с инспекторской проверкой лагерь смерти Треблинка. В своём послужном списке  он числился профессором гигиены  известного в научных кругах Марбургского университета. Лагерное начальство по заведённой рутине устроило в честь именитого гостя банкет. После обильного угощения в ответ на приветственные речи хозяев доктор Пфанненштиль в частности сказал: «Ваша работа – величайший долг, долг полезный и необходимый. Глядя на горы трупов евреев, начинаешь осознавать подлинное величие вашей благородной работы» (Из материалов Нюрбергского процесса). Не забудем, что доктор Пфанненштиль выступал перед потомками Гёте и Шиллера, Канта и Гегеля, Моцарта и Бетховена, выступал как «цивилизованная» личность, как представитель самой гуманной профессии, вступлению в которую предшествует  клятва Гиппократа.

                Как полагал Аристотель, философия - любовь к мудрости - начинается с удивления. Однако после трагического опыта ХХ столетия, унесшего миллионы жизней ни в чём не повинных людей, после опыта Аушвица и  Гулага, по всей видимости, можно говорить  о потребности в новом типе мудрости – мудрости, рожденной  отчаянием. Эту мудрость  мы обозначаем как холософия  - название, соединяющее в себе греческие слова «катастрофа» и «мудрость».

                Как свидетельствует история, этот опыт не является «при-вилегией» лишь узников двух величайших фабрик смерти. Он знаком миллионам китайцев эпохи «культурной революции», многострадальному народу Кампучии (Камбоджи) периода правления Пол Пота. Этот список можно было бы значительно расширить. Тем не менее именно Аушвиц и Гулаг выделяются как проявления абсолютного зла,  как зло, которое совершается не в приступе ярости, слепого невежества, в припадке холодного безумия, но по «рациональному» расчёту. Причём происходит это на пространстве цивилизации, достигшей пика в научном и техническом развитии человечества, кичащейся своими духовными истоками и наследием традиций гуманизма.

                Уникальность «предприятий» типа Аушвица и Гулага  выражалась прежде всего в том, что основным видом выпускаемой продукции являлось «производство»  трупов. Здесь, как и на любых других предприятиях, имелся свой штат, состоящий из экономистов, инженеров, простых исполнителей, которые в меру своих сил и возможностей работали над тем,  как повысить эффективность «производства», как увеличить количество выпускаемой «продукции» с минимальными издержками. Неслучайно один из ведущих исполнителей нацистского плана по «оконча-тельному решению» еврейского вопроса Адольф Эйхман получил прозвище «бухгалтера смерти». Количество подобных «бухгалтеров» не сосчитано, каиновой печатью отмечено далеко не каждое чело.

                Невыразимый ужас, который охватывает нормальное человеческое существо при виде этой банализации зла, свидетельствует о том, что перед нами «царство не от мира сего», на фронтоне которого огненно-кровавым предупреждением светится: «Оставь надежду всяк сюда входящий!»

                Ни Разум, ни Вера – традиционные основания метафизических построений -  более не срабатывают. Разум, как в своё время подчеркивал Арнольд Тойнби, оказался безнадёжным педантом, который помог человечеству добиться поверхностного господства над природой ценой предательства души; Бог, как констатирует Ф.Ницше, умер. Оставшийся наедине с собой, со своими немыслимыми страданиями, индивид не в состоянии «рационализировать» свой опыт, выразить его осмысленными средствами межличностного общения в терминах принятых критериев добра и зла,  обыденных представлений о страданиях и воздаянии. Из  недр потрясённого сознания, стоящего «по ту сторону»  мира сего, исторгается вопль  отчаяния, крик всеотрицающего протеста, мудрость холософа.

    Первым «холософом», несомненно, был библейский Иов - человек, в чьём иррациональном бунте против действительности  и воплях отчаяния, по выражению Кьеркегора, больше истинной мудрости, чем в блистательных рациональных конструкциях философии Платона и Гегеля. В философии двадцатого столетия  тема Иова получает своё философское развитие, в частности, у  Льва Шестова – в его работах «На весах Иова», «Афины и Иерусалим», «Киркегард и экзистенциальная философия», а также в концепции «человека абсурда» в философском очерке Альбера Камю «Миф о Сизифе».

                Перенесение акцента  с «рационального» Сократа на «ир-

    рационального» Иова придало новый драматический оттенок дихотомии мудрости Запада, выражаемой в противопоставлении  иррационализма рационализму, ещё раз продемонстрировало несостоятельность философских попыток в терминах рационализма постичь всю глубину человеческой природы, понять сущность трагизма человеческого бытия. В этой связи уместно напомнить предупреждение Блеза Паскаля, отмечавшего ущербность «разума головы», который игнорирует «разум сердца».

                Философские идеи Льва Шестова  формируются на рубеже конца ХIХ – начала ХХ веков в атмосфере  нарастающего ощущения радикальных  сдвигов в  ценностях западной культуры. Реакция на ожидаемые изменения находит своё выражение, в частности, в широком спектре  картин воображаемого будущего - от эйфорических представлений о наступлении Царства Всеобщей Справедливости и Братства, Царства Разума, Царства Социализма  до мрачных прогнозов о закате Европы, смерти «фаустовского (западного типа) человека», о неизбежности гуманитарной катастрофы.

                Пророческой глубины тема надвигающейся гуманитарной катастрофы  достигает у Фридриха Ницше.  В его восклицании, прозвучавшем с высоты Энгадинской скалы: «Я вижу прилив нигилизма»,  - под которым понималось наступление на цивилизацию сил хаоса и разрушения, оказалось больше проницательности и исторического чутья, чем во многих политических трактатах и философских эссе, ослеплённых чудом прогресса. 

           Декаданс западного духа  получает  логическое развитие в мучительных поисках новой нравственной опоры человеческого духа, нового источника метафизики. Кажущийся выход здесь видится в переходе от формулы Бог-человек к человеку-богу. В действительности же  в данном случае речь идёт о возвращении к известной максиме, сформулированной ещё в эпоху духовных пострясений греческого полиса: «Человек есть мера вещей». (Про себя отметим: не боги, не полис, не авторитет преданий, но «лично» индивид является «мерой вещей», мерой смысла совершаемого, мерой добра и зла). Однако мудрые греки при этом не отдавали «меру» на откуп произволу слепых страстей индивида. Поскольку мера должна была демонстрировать «полити-ческую» природу человека, его социальность, коммуникативность, она понималась как общественная норма, критерий которой определяется разумной природой, присущей каждому индивиду, как принцип самоограничения, открывающий путь к свободе. Нечто подобное повторится в эпоху Ренессанса с её культом нового индивидуализма. В представлении гуманистов Возрождения, которые исходили из презумпции благородства человеческой природы, человек обладает внутренним чувством «ме-ры вещей» и мера эта, если не мешать её реализации, - «мера титанов». Неслучайно в  Телемском аббатстве, в этой своеобразной гуманистической утопии Рабле основной максимой поведения индивида является «делай, что хочешь».

    Сегодня, когда презумпция благородства человеческой природы скорее относится к области желаемого, чем действительного, открытым остаётся важный вопрос: где страдающий индивид черпает «меру» человеческого поведения, меру  смысла   немыслимых страданий? На что опереться в минуту своего решающего выбора между жизнью и смертью? Что должно побуждать его не преступать грань, за пределом которой он оказывается по ту сторону добра и зла, по ту сторону человеческого? Если не  Разум, не  Вера, не  общественная шкала приоритетов с её культом материальных достижений и преходящих сиюминутных успехов, тогда что?

                Разделяя в общем-то позиции сторонников пессимистического толка, Шестов тем не менее не принимает их фатализма. Источник фаталистических умонастроений видится им в порочности безусловного повиновения  идеи Необходимости, глубоко укоренившейся в мудрости Запада. Сквозь века многократным эхо доносится до нас известный афоризм Сенеки «Fata volentum ducunt, nolentem trahunt”  («Cудьбы ведут тех, кто покорно за ними следует, и тащат тех, кто сопротивляется»). Этот же мотив звучит в совете Спинозы, чьё определение свободы как осознанной необходимости является одним из краеугольных камней европейского рационализма: «Non ridere, non lugare, neque detestari, sed intelligere” («Не смеяться, не плакать, не ненавидеть, а понимать»).

                Шестов решительно протестует против такого совета. В определённой ситуации, настаивает он, человек обязан говорить «разумом сердца»: он должен кричать, вопить, возмущаться, смеяться, протестовать. Короче, он должен вести себя как Иов, который стенал и вопил, к величайшему удивлению своих мудрых друзей. Шестов разделяет убеждение Кьеркегора в том, что философия не сводится исключительно к интеллектуальной деятельности души.

    Серьёзное влияние на человеческое восприятие мира  оказывают экстремальные эмоциональные состояния души, когда потрясённое  сознание открывает для себя новое измерение мира, новый источник истины, невыразимый в доступных средствах коммуникации. В этот момент человек как бы оказывается в фокусе  мироздания, в абсолютном одиночестве, наедине со Вселенной, постигая мир  в его целостности, одномоментности, как личное переживание, как прикосновение к вечности, как нечто сугубо сокровенное, как опыт, не передаваемый другому. «Но разве Одиночество не врата также? - вопрошает Мартин Бубер. - Разве не осеняет  нас  - в самом безмолвном  уединении – внезапное постижение? Разве не может общение с самим собой  таинственно  трансформироваться в общение с тай-ной? И разве не тот лишь, кто не привязан более ни к одному существу, достоин встретить Сущность?».

    На этом фоне становится более понятным решительное противопоставление духовного «начала Иерусалима» «началу Афин», которое для многих авторов символизирует противопоставление веры – разуму, частного – общему, конкретного – абстрактному, живого, одержимого эмоциональными порывами индивида – мёртвому слову. Вот почему в стенаниях обезумевшего от горя Иова Шестов, как и Кьеркегор, видит более глубокое выражение истины, чем во всём собрании греческих философов, в «греческом симпозионе».

    Тема Иова вписывается в философию трагизма, которая расценивает  упадок, деградацию западного духа, культуры как предтечу гигантской гуманитарной катастрофы. Рефреном  ожидаемой катастрофы  всё чаще звучит пророчество Сивиллы, которая, по преданию, предсказала падение Трои: «К нам вторгается ночь!»

                Можно долго спорить по поводу того, состоялось ли это пророчество, состоится ли оно вообще, либо «окончание времён» нас ждёт ещё впереди. По крайней мере, предварительные итоги неутешительны. Покинутые Всевышним («Бог – умер») и Разумом («Безумьем разум стал») несчитанное количество Иовов стенало (и стенает!?) в ожидании своей трагической судьбы  - стенали вмерзаемые  во льды Колымы, стенали удушаемые в газовых «банях» Аушвица,  стенали в других многочисленных известных и неизвестных местах, ставших для миллионов Голгофой. И трудно предположить, сколько из них в этот трагический момент  говорили устами Иова: « И зачем Ты вывел меня из чрева? Пусть бы я умер, когда ещё ничей глаз не видел меня; Пусть бы я, как не бывший, из чрева перенесён был во гроб! Не малы ли дни мои? Оставь, отступи от меня, чтобы я немного ободрился, прежде нежели отойду, - и уже не возвращусь, - в страну тьмы и сени смертной…»

                В своё время мудрый Сократ опустил философский взор с небес на землю, с макрокосма на микрокосм, из области физики мира в мир человека. Его знаменитый тезис  “Gnothi  Seauton” («Познай самого себя») вдохновлял не одно поколение мыслителей. Именно благодаря этому «коперниканскому перевороту» в философии, последняя, по выражению Цицерона, получила доступ в каждый дом: «Сократ первый свёл философию с неба, поселил в городах, ввёл в дома и заставил рассуждать о жизни и нравах, о добре и зле».       

                Мудрость сократовского человека, как предполагалось, своим основанием имела  врождённую склонность  индивида к рациональному размышлению и была обращена к человеку,   имевшему, по крайней мере, свой дом, круг друзей, с которыми на совместной пирушке (симпозиуме) можно было предаваться роскоши рефлексии, бесед-диалогов. Как существо, наделённое бессмертной разумной природой, сократовская личность априор-но содержала в себе ответы на все волнующие проблемы жизни и даже смерти.

                Теперь попытаемся представить себе на мгновение, во что вылились бы речи присутствующих на симпозиуме, возглавляемом Сократом, если бы перед ними вдруг предстал вопиющий Иов, человек без крова, без друзей, потерявший по непонятным причинам всё и вся,  родных и близких, всё своё состояние, безумно страдающий духовно и физически. Вероятно, суть их увещеваний могла бы быть сведена к следующему: коль невозможно  преодолеть силу обстоятельств, то следует с ними считаться, принимать вещи таковыми, каковы они есть, смириться  с неотвратимой силой, которая  облечена в устрашающее понятие Необходимость. В ответ Иов, очевидно, запротестовал бы: нет такой силы на земле, нет такого разумного довода, которые могли бы его принудить принять  случившееся как должное и окончательное. Иными словами, позиция Иова – позиция протеста против неодолимой власти Необходимости, против её права распоряжаться  судьбой существа, наделённого разумом и свободной волей, судьбой человека. Для него этическая максима и все рациональные доводы в пользу «Ты должен!» – пустой звук, а метафизические «утешения», которые он слышит в ответ на свои стенания от лиц,  с мудростью которых мало кто может соперничать, всего лишь вздорная болтовня: «И отвечал Иов и сказал: Слышал я много такого; жалкие утешители все вы! Будет ли конец ветреным словам?… И я мог бы так же говорить, как вы, если бы душа ваша была на месте  души моей…».

                В отличие от мыслителя, предполагающего, что мы живём в рационально обустроенном мире, в мире, где знание и разум – путеводная нить к человеческой свободе и к самореализации личности, для холософа  мир с его неизменными «законами» и рациональной организацией выглядит лишь театром абсурда. Его прежде всего волнует не вопрос о том, что есть мир, что есть Человек. Он не вопрошает,  но вопиет: «За что?». Неизменности и нерушимости «законов», неумолимой Необходимости он противопоставляет свою волю: «Помилуйте, - закричат вам, - восставать нельзя, это дважды два – четыре! Природа вас не спрашивает, ей нет дела до ваших желаний и до того, нравятся ли вам  её законы или не нравятся. Вы обязаны принимать её так, как она есть, а следовательно, и все её результаты. Стена есть стена… Господи Боже, да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся?… (Ф. Достоевский).

                Трагизм Иова, вопрошающего «За что?!», усугубляется тем, что несостоятельность ответов, которые могли бы прозвучать на греческом «симпозионе», не преодолевается и на собрании мудрецов-теологов. Разумеется, его вряд ли удовлетворили бы  современные версии Теодицеи, с её ответами  типа: человеческие страдания – результат злоупотребления свободой воли, которую получил индивид в дар от Всевышнего, либо – страдание есть испытание Всевышним преданности, меры любви к Себе со стороны  верующего и т.п. Страдание всегда является страданием, боль – болью. И видеть в этом  проявление какого-то знака благоволения – бессмысленно.

                Говоря о судьбе страдающего Иова, мы говорим по крайней мере о трёх Иовах: один в конце концов послушался совета жены и перед лицом неминуемой смерти отвернулся от Всевышнего; другой с молитвой на устах перешагнул порог газовой камеры; третий чудом выжил, но воспринимает свою жизнь как «жизнь после жизни». Он не ищет объяснения случившемуся, поскольку понять означает в какой-то мере принять и оправдать. Он пытается освободиться от мучительного кошмара пережитого, но он понимает, что должен жить, как и тысячи его собратьев по несчастью, жить и верить, не забывая о произошедшей Трагедии. Возвращаясь к жизни, переживший Катастрофу Иов «обязан освободить в своей душе место для непроницаемой тьмы лагерей. Тьма останется, но в её „свете” он утвердит свою веру. Необъяснимое не будет объяснено, но оно поможет осознать то, что может быть понято человеком».

                Необъяснимое  не может быть объяснено: ни в терминах физического восприятия мира  - в каких «физических единицах» можно измерить страдания Иова?; ни в терминах нравственных оценок - разве рутинное определение зла даёт хотя бы отдалённое представление о масштабах свершённого ужаса?; ни  в художественном измерении – нет такой эстетики. В лучшем случае  символическим  приближением художника к грани Непостижимого  может служить «Чёрный квадрат» Малевича, который в переводе на язык холософии следует интерпретировать как «вопрошающее молчание» перед пропастью Непостижимого: «Вопрошающее молчание формы, любящая речь человека, говорящая немота твари, все они – врата, ведущие к слову. Но когда наступает время совершенной встречи, все врата соединяются в Одни Врата Реальной Жизни, и ты уже не знаешь, через какие ты вошёл».

                                                                                                   

    «все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 20      Главы: <   9.  10.  11.  12.  13.  14.  15.  16.  17.  18.  19. > 





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.